Сергей  Довлатов. Трагедия веселого человека.

«Все интересуются, что там будет после смерти? После смерти начинается история».

“Главная моя ошибка – в надежде, что, легализовавшись как писатель, я стану веселым и счастливым. Этого не случилось…” Сергей Довлатов.

 

Мне было 19 лет. Первая любовь. Первое разочарование. Я был в отчаянии и сильно депрессовал. По-юношески, в силу безграничной наивности и необъяснимого максимализма. Рушилась вера в справедливость, порядочность, доброту, идеалы… Хотелось другого осознания. И тут мне попался сборник С. Довлатова «Зона», «Компромисс», «Заповедник» «Наши». Мир перевернулся. Я не мог уснуть. Все встало на свои места. Начался литературный запой. Книги стали настольными.  Цитаты засели в голове…

С этого все и началось…

                                                       Смех сквозь слезы

Сергей Довлатов – один из самых известных писателей-минималистов, мастер короткой формы. Его житейские истории, основанные на собственных наблюдениях, заставляют  плакать, и смеяться. Будучи по натуре свободолюбивым человеком, он не смог прижиться в СССР, и,  вынужден был эмигрировать в США, где его талант оценили по достоинству. Хочется добавить,  «к сожалению».  Почему всегда надо умереть, чтобы поняли и признали? Хотя…

Александр Генис писал: «…В Америке Сергей трудился, лечился, судился, добился успеха, дружил с издателями, литературными агентами и американскими «барышнями» (его словцо). Здесь он вырастил дочь, завел сына, собаку и недвижимость. Ну и, конечно, двенадцать американских лет - это дюжина вышедших в Америке книжек: аббревиатура писательской жизни. И все это, не выходя за пределы круга, очерченного теми американскими писателями, которых Сергей знал задолго до того, как поселился на их родине. Довлатов с легкостью и удобством жил в вычитанной Америке, потому что она была не менее настоящей, чем любая другая… В Америке Сергей нашел то, чего не было в отечестве, - безразличие, воспитывающее такую безнадежную скромность, что ее следовало бы назвать смирением. Для русского писателя, привыкшего к опеке ревнивой власти, снисходительная рассеянность демократии - тяжелое испытание…»

 Довлатов о себе. Автопортрет неизвестного.

 Довлатов в книге «Ремесло» писал о своей юности в Ленинграде: «Я вынужден сообщать какие-то детали моей биографии. Иначе многое останется неясным. Сделаю это коротко, пунктиром. Толстый застенчивый мальчик… Бедность… Мать самокритично бросила театр и работает корректором… Школа… Дружба с Алешей Лаврентьевым, за которым приезжает «Форд»… Алеша шалит, мне поручено воспитывать его.… Тогда меня возьмут на дачу…. Я становлюсь маленьким гувернером…. Я умнее и больше читал… Я знаю, как угодить взрослым… Черные дворы.… Мечты о силе и бесстрашии… Бесконечные двойки… Равнодушие к точным наукам.… Первые рассказы. Они публикуются в детском журнале «Костер». Напоминают худшие вещи средних профессионалов.… С поэзией кончено навсегда. Аттестат зрелости… Производственный стаж… Типография имени Володарского… Сигареты, вино и мужские разговоры… Растущая тяга к плебсу (то есть буквально ни одного интеллигентного приятеля)…». 

В 1961 году Сергей Довлатов был отчислен из Ленинградского университета и в середине июля 1962 года был призван на службу в армию, где попал в систему охраны исправительно-трудовых лагерей на севере Коми АССР. Довлатов писал: «…Университет имени Жданова (звучит не хуже чем «Университет имени Аль-Капоне»)… Филфак… Прогулы… Студенческие литературные упражнения… Бесконечные переэкзаменовки… Несчастная любовь, окончившаяся женитьбой… Знакомство с молодым ленинградскими поэтами – Рейном, Найманом, Вольфом, Бродским… 1960 год. Новый творческий подъем. Рассказы, пошлые до крайности. Тема – одиночество. Неизменный антураж – вечеринка. Хемингуэй, как идеал литературный и человеческий… Недолгие занятия боксом… Развод, отмеченный трехдневной пьянкой… Безделье…. Повестка из военкомата. За три месяца до этого я покинул университет. В дальнейшем я говорил о причинах ухода – туманно. Загадочно касался неких политических мотивов. На самом деле все было проще. Раза четыре я сдавал экзамен по немецкому языку. И каждый раз проваливался. Языка я не знал совершенно. Ни единого слова. Кроме имен вождей мирового пролетариата. И, наконец, меня выгнали. Я же, как водится, намекал, что страдаю за правду. Затем меня призвали в армию. И я попал в конвойную охрану. Очевидно, мне суждено было побывать в аду… Мир, в который я попал, был ужасен. В этом мире дрались заточенными рашпилями, ели собак, покрывали лица татуировкой. В этом мире убивали за пачку чая. Я дружил с человеком, засолившим когда-то в бочке жену и детей. Мир был так ужасен. Впервые я понял, что такое свобода, жестокость, насилие…. Но жизнь продолжалась. Соотношение добра и зла, горя и радости – оставалось неизменным. В этой жизни было что угодно. Труд, достоинство, любовь, разврат, патриотизм, богатство, нищета. В ней были карьеристы и прожигатели жизни, соглашатели и бунтари, функционеры и диссиденты. Но вот содержание этих понятий решительным образом изменилось. Иерархия ценностей была полностью нарушена. То, что казалось важным, отошло на задний план. Мое сознание вышло из привычной оболочки. Я начал думать о себе в третьем лице. Когда меня избивали около Ропчинской лесобиржи, сознание действовало почти невозмутимо: «Человека избивают сапогами. Он прикрывает ребра и живот. Он пассивен и старается не возбуждать ярость масс…». Кругом происходили жуткие вещи. Люди превращались в зверей. Мы теряли человеческий облик – голодные, униженные, измученные страхом. Мой плотский состав изнемогал. Сознание же обходилось без потрясений. Если мне предстояло жестокое испытание, сознание тихо радовалось. В его распоряжении оказывался новый материал. Голод, боль, тоска – все становилось материалом неутомимого сознания. Фактически я уже писал. Моя литература стала дополнением к жизни. Дополнением, без которого жизнь оказывалась совершенно непотребной. Оставалось перенести все это на бумагу…».

Довлатов писал о своей жизни в Америке: «Пьянство мое затихло, но приступы депрессии учащаются, именно депрессии, то есть беспричинной тоски, бессилия и отвращения к жизни. Лечиться не буду и в психиатрию я не верю. Просто я всю жизнь чего-то ждал: аттестата зрелости, потери девственности, женитьбы, ребенка, первой книжки, минимальных денег, а сейчас все произошло, ждать больше нечего, источников радости нет. Мучаюсь от своей неуверенности. Ненавижу свою готовность расстраиваться из-за пустяков, изнемогаю от страха перед жизнью. А ведь это, единственное, что дает мне надежду. Единственное, за что я должен благодарить судьбу. Потому что результат всего этого – литература».

Вспоминает жена Сергея Довлатова, Елена: «…Я работала корректором, потом наборщиком, да кем только не приходилось работать. Я была главным добытчиком, поэтому работала с утра до ночи. Когда родился Коля, брала работу на дом, а Сережа к этому времени стал служить на радио «Свобода»… Я думаю, он бы был очень доволен, если бы я рожала каждый год. Ему нравилось быть главным в доме. Это чувствовалось, даже когда он гулял с собакой. Он шел такой большой, собачка маленькая, так и виделось много детей, бегущих за ним...  Возможно, из Ленинграда в самом деле уехал Серега, но в Нью-Йорк приехал уже писатель Довлатов. За пару недель австрийского транзита он написал несколько замечательных рассказов, вошедших потом в «Компромисс», стал сразу известен в эмиграции, читавшей его публикации в «Континенте» и в журнале «Время и мы». В издательстве «Ардис» довольно быстро вышла книга Сергея. Но, конечно, не могло быть и речи о существовании на литературные заработки. Как все эмигранты, Сергей рассчитывал зарабатывать физическим трудом. Он даже пошел на курсы ювелиров. Правда, из этого ничего не получилось. Зато получилось создать газету «Новый американец». Это был самый радужный и оживленный период нашей жизни. Очень быстро люди, делавшие газету, стали героями и любимцами эмигрантского народа. Их узнавали на улице, телефон у нас звонил не переставая, в редакции образовался своего рода клуб, куда все стремились попасть. Газета настолько отличалась и от советской, и от эмигрантской журналистики, так была пронизана свежими идеями, стилистическим изяществом, что с ней связывались лучшие надежды. К сожалению, наша газета просуществовала всего два с половиной года. Ее делали блестящие литераторы, но никудышные финансисты…»

Замкнутая и молчаливая Елена обладала мужским характером, которого так не хватало самому Довлатову, и хотя он писал, что жена не интересовалась его прозой, именно она набрала на печатной машинке полное собрание его сочинений — и Сергею было достаточно одного движения Лениных бровей, чтобы понять, что рассказ нужно переделать.

Довлатов называл себя не писателем, а рассказчиком. В основе его произведений – события и факты из собственной биографии. В своих повестях и рассказах Довлатов воссоздает стиль жизни поколения 60-х, атмосферу творческих вечеров на московских и ленинградских кухнях, мытарства русских эмигрантов в Европе и США, абсурд советской действительности.

 

 Довлатов – один из лучших писателей-минималистов. Комическое и трагическое, ирония и юмор, смешное и абсурдное тесно переплетены в его маленьких рассказах, анекдотах, бытовых зарисовках. Жизненные истории писателя – это смех сквозь слезы.

 

«Возраст у меня такой, что, покупая обувь, я каждый раз задумываюсь: „А не в этих ли штиблетах меня будут хоронить?“»

Сергей Довлатов прожил в эмиграции 12 лет.

С 1978-го по 1990-й годы в США и Европе одна за другой были опубликованы двенадцать книг Сергея Довлатова, среди которых были «Невидимая книга», «Соло на ундервуде», «Компромисс», «Зона», «Заповедник» и «Наши».

 Как-то, уже в прихожей, провожая меня, Сережа спросил, будут ли в «Нью-Йорк таймс» наши некрологи. Я пошутил, что человек фактически всю жизнь работает на свой некролог, и предсказал, что его – будет, и с портретом, как и оказалось.

Есть такое понятие «усталость металла». У Довлатова определенно была усталость жизни, касалось ли это душевной изношенности или оскудения литературного таланта, да так, что пушкинские строки стали как бы его личным признанием:

Я пережил свои желанья,

Я разлюбил свои мечты;

Остались мне одни страданья,

Плоды сердечной пустоты.

 Мы судим о будущем, исходя из прошлого, хотя будущее беспрецедентно – в нем может случиться что угодно, чего не было прежде. Смерть, например, которая случается у человека только единожды.

                                                        Вещий сон.

«Скорый поезд, который не останавливается на той станции, на которой он оказался, а ему на этот поезд позарез, и вот – чудо! – поезд этот замедляет ход.

– Я стою на платформе, на которой нет никого, кроме меня, но поезд каким-то странным образом не удаляется, а отдаляется от платформы, как будто невидимый стрелочник переводит его на соседнюю ветку. Я спрыгнул с платформы и бегу через рельсы, поезд тормозит, и это товарняк. Какой-то человек с лязгом отодвигает дверной засов специально для меня, а там коровы на убой. Я просыпаюсь, я спасен, но я продолжаю спать, это я проснулся во сне, мне снится другой сон наяву…»

"Умрут лишь те, кто готов", - однажды написал Сергей. В августе 90-го года он не был готов. В свое последнее лето Довлатов казался счастливым, и если им не был, то отнюдь не потому, что этому мешало что-либо, кроме обычной жизни. Сергей очень не хотел умирать.

«А потом пошел дождь. Такого я не видел никогда, будто наклонили небо. В одну секунду промокла одежда - до трусов, до денег в кармане».

Иосиф Бродский

О СЕРЕЖЕ ДОВЛАТОВЕ
«МИР УРОДЛИВ, И ЛЮДИ ГРУСТНЫ»

«За год, прошедший со дня его смерти, можно, казалось бы, немного привыкнуть к его отсутствию. Тем более, что виделись мы с ним не так уж часто: в Нью-Йорке, во всяком случае. В родном городе еще можно столкнуться с человеком на улице, в очереди перед кинотеатром, в одном из двух-трех приличных кафе. Что и происходило, не говоря уже о квартирах знакомых, общих подругах, помещениях тех немногих журналов, куда нас пускали. В родном городе, включая его окраины, топография литератора была постижимой, и, полагаю, три четверти адресов и телефонных номеров в записных книжках у нас совпадали. В Новом Свете, при всех наших взаимных усилиях, совпадала в лучшем случае одна десятая. Тем не менее, к отсутствию его привыкнуть все еще не удается.

Может быть, я не так уж привык к его присутствию? Склонность подозревать за собой худшее может заставить ответить на этот вопрос утвердительно; смерть заставляет вас опомниться. Представить, что он все еще существует, только не звонит и не пишет, при всей своей привлекательности и даже доказательности — ибо его книги до сих пор продолжают выходить — немыслимо: я знал его до того, как он стал писателем.

Писатели, особенно замечательные, в конце концов, не умирают; они забываются, выходят из моды, переиздаются. Постольку, поскольку книга существует, писатель для читателя всегда присутствует. В момент чтения читатель становится тем, что он читает, и ему, в принципе безразлично, где находится автор, каковы его обстоятельства. Ему приятно узнать, разумеется, что автор является его современником, но его не особенно огорчит, если это не так. Писателей, даже замечательных, на душу населения приходится довольно много. Больше, во всяком случае, чем людей, которые вам действительно дороги. Люди, однако, умирают.

Можно подойти к полке и снять с нее одну из его книг. На обложке стоит его полное имя, но для меня он всегда был Сережей. Писателя уменьшительным именем не зовут; писатель — это всегда фамилия, а если он классик — то еще и имя и отчество. Лет через десять-двадцать так это и будет, но я — я никогда не знал его отчества. Тридцать лет назад, когда мы познакомились, ни об обложках, ни о литературе вообще речи не было. Мы были Сережей и Иосифом; сверх того, мы обращались друг к другу на «вы», и изменить эту возвышенно-ироническую, слегка отстраненную — от самих себя — форму общения и обращения оказалось не под силу ни алкоголю, ни нелепым прыжкам судьбы. Теперь ее уже не изменит ничто.

Мы познакомились в квартире на пятом этаже около Финляндского вокзала. Хозяин был студентом филологического факультета ЛГУ — ныне он профессор того же факультета в маленьком городке в Германии. Квартира была небольшая, но алкоголя в ней было много. Это была зима то ли 1959-го, то ли 1960 года, и мы осаждали тогда одну и ту же коротко стриженную, миловидную крепость, расположенную где-то на Песках. По причинам слишком диковинным, чтоб их тут перечислять, осаду эту мне пришлось вскоре снять и уехать в Среднюю Азию. Вернувшись два месяца спустя, я обнаружил, что крепость пала.

Мне всегда казалось, что при гигантском его росте отношения с нашей приземистой белобрысой реальностью должны были складываться у него довольно своеобразным образом. Он всегда был заметен издалека, особенно учитывая безупречные перспективы родного города, и невольно оказывался центром внимания в любом его помещении. Думаю, что это его несколько тяготило, особенно в юности, и его манерам и речи была свойственна некая ироническая предупредительность, как бы оправдывавшая и извинявшая его физическую избыточность. Думаю, что отчасти, поэтому он и взялся впоследствии за перо: ощущение граничащей с абсурдом парадоксальности всего происходящего — как вовне, так и внутри его сознания — присуще практически всему, из-под пера его вышедшему.

С другой стороны, исключительность его облика избавляла его от чрезмерных забот о своей наружности. Всю жизнь, сколько я его помню, он проходил с одной и той же прической: я не помню его ни длинноволосым, ни бородатым. В его массе была определенная законченность, более присущая, как правило, брюнетам, чем блондинам; темноволосый человек всегда более конкретен, даже в зеркале. Филологические девушки называли его «наш араб» — из-за отдаленного сходства Сережи с появившимся тогда впервые на наших экранах Омаром Шарифом.

Потом он исчез с улицы, потому что загремел в армию. Вернулся он оттуда, как Толстой из Крыма, со свитком рассказов и некоторой ошеломленностью во взгляде. Почему он притащил их мне, было не очень понятно, поскольку я писал стихи. С другой стороны, я был на пару лет старше, а в молодости разница в два года весьма значительна: сказывается инерция средней школы, комплекс старшеклассника; если вы пишете стихи, вы еще и в большей мере старшеклассник по отношению к прозаику…

Оглядываясь теперь назад, ясно, что он стремился на бумаге к лаконичности, к лапидарности, присущей поэтической речи: к предельной емкости выражения. Выражающийся таким образом по-русски всегда дорого расплачивается за свою стилистику. Мы — нация многословная и многосложная; мы — люди придаточного предложения, завихряющихся прилагательных. Говорящий кратко, тем более — кратко пишущий, обескураживает и как бы компрометирует словесную нашу избыточность. Собеседник, отношения с людьми вообще начинают восприниматься балластом, мертвым грузом — и сам собеседник первый, кто это чувствует. Даже если он и настраивается на вашу частоту, хватает его ненадолго.

Зависимость реальности от стандартов, предлагаемых литературой, — явление чрезвычайно редкое. Стремление реальности навязать себя литературе — куда более распространенное. Все обходится благополучно, если писатель — просто повествователь, рассказывающий истории, случаи из жизни и т.п. Из такого повествования всегда можно выкинуть кусок, подрезать фабулу, переставить события, изменить имена героев и место действия. Если же писатель — стилист, неизбежна катастрофа: не только с его произведениями, но и житейская.

Сережа, был прежде всего замечательным стилистом. Рассказы его держатся более всего на ритме фразы; на каденции авторской речи. Они написаны как стихотворения: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод для речи. Это скорее пение, чем повествование, и возможность собеседника для человека с таким голосом и слухом, возможность дуэта — большая редкость. Собеседник начинает чувствовать, что у него — каша во рту, и так это на деле и оказывается. Жизнь превращается действительно в соло на ундервуде, ибо рано или поздно человек в писателе впадает в зависимость от писателя в человеке, не от сюжета, но от стиля.

При всей его природной мягкости и добросердечности несовместимость его с окружающей средой, прежде всего — с литературной, была неизбежной и очевидной. Писатель в том смысле творец, что он создает тип сознания, тип мироощущения, дотоле не существовавший или не описанный. Он отражает действительность, но не как зеркало, а как объект, на который она нападает; Сережа при этом еще и улыбался. Образ человека, возникающий из его рассказов, — образ с русской литературной традицией не совпадающий и, конечно же, весьма автобиографический.

Куда он из помещения этого выходит — в распивочную, на край света, за тридевять земель — дело десятое. Этот писатель не устраивает из происходящего с ним драмы, ибо драма его не устраивает: ни физическая, ни психологическая. Он замечателен в первую очередь именно отказом от трагической традиции (что есть всегда благородное имя инерции) русской литературы, равно как и от ее утешительного пафоса. Тональность его прозы — насмешливо-сдержанная, при всей отчаянности существования, им описываемого. Разговоры о его литературных корнях, влияниях и т. п. бессмысленны, ибо писатель — то дерево, которое отталкивается от почвы. Скажу только, что одним из самых любимых его авторов всегда был Шервуд Андерсон, «Историю рассказчика» которого Сережа берег пуще всего на свете.

Читать его легко! Он как бы не требует к себе внимания, не настаивает на своих умозаключениях или наблюдениях над человеческой природой, не навязывает себя читателю. Я проглатывал его книги в среднем за три-четыре часа непрерывного чтения: потому что именно от этой ненавязчивости его тона трудно было оторваться. Неизменная реакция на его рассказы и повести — признательность за отсутствие претензии, за трезвость взгляда на вещи, за эту негромкую музыку здравого смысла, звучащую в любом его абзаце. Тон его речи воспитывает в читателе сдержанность и действует отрезвляюще: вы становитесь им, и это лучшая терапия, которая может быть предложена современнику, не говоря — потомку.

 Этот человек говорит как равный с равными о равных: он смотрит на людей не снизу вверх, не сверху вниз, но как бы со стороны. Произведениям его — если они когда-нибудь выйдут полным собранием, можно будет с полным правом предпослать в качестве эпиграфа строчку замечательного американского поэта Уоллеса Стивенса: «Мир уродлив, и люди грустны». Это подходит к ним по содержанию, это и звучит по-Сережиному.

Не следует думать, будто он стремился стать американским писателем, что был «подвержен влияниям», что нашел в Америке себя и свое место. Это было далеко не так, и дело тут совсем в другом. Дело в том, что Сережа принадлежал к поколению, которое восприняло идею индивидуализма и принцип автономности человеческого существования более всерьез, чем это было сделано кем-либо и где-либо.

Когда человек умирает так рано, возникают предположения о допущенной им или окружающими ошибке. Это — естественная попытка защититься от горя, от чудовищной боли, вызванной утратой. Я не думаю, что от горя следует защищаться, что защита может быть успешной. Рассуждения о других вариантах существования, в конце концов унизительны для того, у кого вариантов этих не оказалось. Не думаю, что Сережина жизнь могла быть прожита иначе; думаю только, что конец ее мог быть иным, менее ужасным.

От горя, повторяю, защищаться бессмысленно. Может быть, даже лучше дать ему полностью вас раздавить — это будет, по крайней мере, хоть как-то пропорционально случившемуся. Если вам впоследствии удастся подняться и распрямиться, распрямится и память о том, кого вы утратили. Сама память о нем и поможет вам распрямиться. Тем, кто знал Сережу только как писателя, сделать это, наверно, будет легче, чем тем, кто знал и писателя, и человека, ибо мы потеряли обоих. Но если нам удастся это сделать, то и помнить его мы будем дольше — как того, кто больше дал жизни, чем у нее взял. 

«Божий дар как сокровище. То есть буквально – как деньги. Или – ценные бумаги. А может, ювелирное изделие. Отсюда – боязнь лишиться. Страх, что украдут. Тревога, что обесценится со временем. И еще – что умрешь, так и не потратив».

Трагедия веселого человека…

Рекомендую:

Документальный фильм «Жизнь нелегка. http://russia.tv/brand/show/brand_id/10343

(Слава к нему пришла на следующий день после смерти. Да какая! Чем больше проходит времени, тем сильнее его любят.

Довлатов - человек-легенда, человек-анекдот, человек-миф. Миф, созданный им самим и щедро поддержанный окружающими. Вряд ли найдется другой писатель, который бы столько рассказал о себе в своих книгах. Всю свою жизнь он превратил в сюжеты для небольших рассказов. И понять, где правда, а где вымысел, совершенно невозможно. Так Довлатов запутал следы.

В фильме принимают участие: Василий Аксенов, Людмила Штерн, Эрнст Неизвестный, Анатолий Найман, Нина Аловерт, Александр Генис, Ася Пекуровская, Тамара Зибунова и другие).

Также советую  фильм Германа- мл. «Довлатов».  Прежде всего тем, кто ностальгирует по советским временам. Я помню эти времена. Когда смотрел фильм, подумал, что было бы полезно многим вспомнить, какое это было время и особенно для писателей, художников, да вообще для людей талантливых, думающих самостоятельно, желавших идти своим путем, а не обязательно в рамках той идеологии, которая тогда диктовала, можно сказать, все. Всегда должен быть выбор, «своя колея».  Не бойтесь идти против течения. В конце концов «лучше один день прожить как тигр, чем всю жизнь, как баран».

https://biography.wikireading.ru/199630

Из книги Малоизвестный Довлатов. Сборник автора Довлатов Сергей

Читайте. Думайте. Мечтайте.